Минимизировать  

Русская культура в канун петровских реформ - Глава третья

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21
 
Show as single page

XIV в. — век расцвета звериного орнамента. В этом зверинце нет медведей, волков и лисиц, населяющих леса восточноевропейской равнины (заяц из Микулина Евангелия — случай из ряда вон выходящий). Зато в изобилии представлены драконы-василиски, змии и грифоны. Чтобы понять, каков культурный ореол этих существ, сделаем краткий экскурс, касающийся грифона. Никто из смертных его не видел, поскольку его нет в природе; все сведения о нем давала словесность, устная и письменная. В волшебных сказках он иногда называется «птицей-львицей» — это как раз и есть грифон, ног (фольклорный вариант «ногай»), чудовище с телом льва и орлиными крыльями, известное славянам из «Александрии» хронографической редакции: «Грифонес, еже есть ног, и того гнездо бяше ногово на 15 древ».[158] Многочисленные славянские словари также знают эту экзотическую полуптицу-полузверя. Она — обычная их принадлежность, начиная от древнейшего латино-чешского словаря «Mater Verborum» и кончая русскими азбуковниками XVII в., где именуется нигрипс, ног и грифонес.

Как явствует из Ветхого Завета, это нечистая птица.[159] Она обитает где-то очень далеко, буквально на краю света, вблизи того места, где небо смыкается с землею. Тамошние края описаны в «Сказании об Индийском царстве» (этот памятник, созданный в форме послания царя-пресвитера Иоанна, появился в русской версии не позднее XIV в.). «Есть у мене в единой стране люди немы, а в ынои земли люди рогаты, а в ынои стране люди трепяцдци (трехногие. —А. П.), а иныя люди 9-ти сажен <...> а иныя люди четвероручны, а иныя люди о шти рук, а иныя у мене земля, в ней же люди пол пса да пол человека, а иные у мене люди в персех очи и рот, а во иной земли у мене люди верху рты великы, а иные у мене люди скотьи ноги имеюще. Есть у мене люди пол птици, а пол человека, а иныя у мене люди глава песья; а родятся у мене во царствии моем зверие у мене: слонови, дремедары и коркодилы и велбуди керно. Коркодил зверь лют есть, на что ся разгневаеть, а помочится на древо или на ино что, в той час ся огнем сгорить. Есть в моей земли петухы, на них же люди яздять. Есть у меня птица ногой, вьет себе гнездо на 15 дубов. Есть в моем царствии птица финике, свиваеть себе гнездо на нов месяць и приносить от огня небеснаго и сама зажигаеть гнездо свое, а сама ту тоже сгараеть; и в том же попеле заражается червь, и опернатееть, и потом та же птица бываеть едина, более того плода нет той птици, 500 бо лет живеть».[160]

Такова среда обитания грифонов и василисков. Она похожа на мир современной фантастики, но это лишь внешнее сходство. Средневековье не признавало художественного вымысла (вымысел отождествлялся с ложью, а отец лжи — дьявол). Но верило ли средневековье в реальность царства пресвитера Иоанна? Безусловно верило. Иначе не понять, почему на поиски этого царства время от времени отправлялись почтенные и по-тогдашнему ученые люди. Иначе не понять, почему Колумб, человек ренессансный (и, как-никак, человек эпохи второго южнославянского влияния), наблюдая во время плавания по Новому Свету дельфинов, опознал в них сирен и с сокрушением отметил в дневнике, что сирены не столь прекрасны, как об этом пишут и говорят.

Заставки звериного стиля в русских рукописях — своего рода иллюстрации в курсе средневековой географии и этнологии, согласно которым край света заселен песьеглавцами, рогатыми и трехногими людьми, фениксами, грифонами и василисками. Мир един и двуедин, в нем есть «чистый» центр и «нечистая» периферия. Наглядно это выражено в тех заставках тератологического стиля, композиция которых повторяет очертания храма: на его стенах и на крыше лепится всякая нечисть (как на Георгиевском соборе в Юрьеве Польском), словно залетевшая сюда из «Александрии» и «Сказания об Индийском царстве»).[161]

Един и двуедин человек. Его душой ведает поп, первенствующий в храме и в христианской ойкумене. У бренного тела другой авторитет и другой руководитель — скоморох, «иерей» маргинального культурного пространства, который может спускаться в преисподнюю, где переигрывает чертей, может, подобно Колумбу, совершать путешествие на край света. Там, согласно былине М. Д. Кривополеновой, правит царь Собака,[162]и его тоже нужно переиграть. Дихотомия налицо, но религиозного дуализма в том плане, как его понимали манихеи, ярославские волхвы, богомилы и павликиане, — такого дуализма нет и в помине. Древнерусская концепция веселья — это цельная, основанная на терпимости и здравом смысле концепция. Она не совпадала с православными идеалами и подвергалась постоянным нападкам церкви. Поэтому ее нелегко понять и еще труднее (по недостатку позитивного материала) описать. Это не вполне удается историкам и филологам, но однажды блестяще удалось писателю. Имею в виду «Чертогон» Н. С. Лескова.[163]

В Н. С. Лескове всегда признавали непревзойденного стилиста и талантливого бытописателя, но не всегда признавали мыслителя. Между тем он был мыслителем, и незаурядным. За фабульным событием, обычным или из ряда вон выходящим, он всегда видел традицию национальной культуры. Многослойную и многоукладную Россию — от старообрядческих иконописцев до православных архиереев и протопопов, от нигилистов до странников — Н. С. Лесков стремился вместить в общую картину, пытался всех своих разноликих, но «чающих движения воды» героев омыть в одной, русской купели. Иногда это не получалось или получалось дурно. Писателю не давался жанр романа; рамки традиции оказывались прокрустовым ложем для «новых людей». Но когда дело касалось патриархального быта, Н. С. Лесков совершал подлинные открытия.

Фабула маленькой повести «Чертогон» в кратком пересказе выглядит так. Изображаются сутки из жизни богатейшего московского купца (его прототипом был миллионер и любитель старины, собиратель замечательной коллекции древнерусских рукописей А. И. Хлудов). Выдержано единство времени и единство действия, но как бы не выдержано единство места. Главные события происходят у «Яра», затем в торговых банях и, наконец, в храме, у «Всепетой» (прославленной) Богородичной иконы. У «Яра» купец кутит, предается «дикому, неистовому» разгулу в компании таких же, как он, степенных старцев. У «Всепетой» он кается и вымаливает прощение.

Такое времяпрепровождение для героя — эксцесс. Вообще он человек почтенный, «благочестив и большой вес в Москве имеет. Он при встречах всегда хлеб-соль подает <...> всегда впереди прочих стоит с блюдом или с образом <...> и у генерал-губернатора с митрополитом принят». Обычно он наживает деньги и не склонен к рефлексии, скуп и суров. Это видно из того, как герой ведет себя в промежутке между банями и храмом, в своей лавке (рассказ ведется от лица его племянника):

«В лавке он помолился, взглянув на всех хозяйским оком, и стал у конторки <...> Часов в десять он стал больно нудиться, все ждал и высматривал соседа, чтобы идти втроем чай пить, — троим собирают на целый пятак дешевле. Сосед не вышел: помер скорописною смертью.

Дядя перекрестился и сказал:
Все помрем.

Это его не смутило, несмотря на то, что они сорок лет вместе ходили в Новотроицкий чай пить».

Однако у русского купца тоже бывают дни, когда нажива начинает его тяготить («совсем жисти нет»), и он устраивает «чертогон», выбрасывая за один ночной кутеж — правда, с рубкой зимнего сада и «похищением сабинянок» — целый капитал. Рассказчик (и, конечно, автор) уверяет, что «это обряд, который можно видеть только в одной Москве, и притом не иначе как при особом счастии и протекции. Я видел чертогон с начала до конца <...> и хочу это записать для настоящих знатоков и любителей серьезного и величественного в национальном вкусе». Этими словами начинается повесть, и в них звучат некие эстетические сигналы, которые по мере развития сюжета становятся все громче. Важно, что рассказчик — сторонний и объективный наблюдатель, университант и атеист («я <...> в то время, изучив филаретов катехизис, в Бога не верил»). Он поневоле участвует в «чертогоне», сперва пугается, а потом прозревает в нем очень древние, исконно русские начала.

Мотив древности звучит от начала до конца. «Просто средневековой картиной» назван кутеж у «Яра». Один его участник, которого за опоздание заставили бить в барабан (прототип — кто-то из миллионщиков Кокоревых, игравший на литаврах во время хлудовского кутежа), изображен чуть ли не по иконописному подлиннику: «Входит муж нарочито велик и видом почтенен: обликом строг, очи угасли, хребет согбен, а брада комовата и празелень». Человек в соответствии со средневековой топикой уподобляется скудельному сосуду («внешность сосуда была очищена, но внутри еще ходила глубокая скверна и искала своего очищения»). Цыгане из хора именуются «эфиопами», а в Древней Руси «ефиопами» и «синьцами» называли окружающих престол князя тьмы чертей, непременных участников веселья.

Другой важнейший мотив повести — ритуальный. Открывшись словом «обряд», она заключается словами о «доброй вере народной». Среди ее персонажей есть и некий «иерей смеха», заместитель скомороха, «полуседой массивный великан <...> Рябыка», который руководит кутежом, пребывая в состоянии трезвости. Любопытно, что по мирской профессии он детский учитель (вспомним Ивана Грозного: «...яко же мати детей пущает глумления, ради младенства») и что утром при расчете он ведет себя «сильно», причем герой ему подчиняется.

Коль скоро речь идет о ритуале, все места действия должны быть связаны единой мыслью. Так оно и есть. Роль связки играет, во-первых, оппозиция тьма — свет. Из ночи разгула купец переходит в «благодатный сумрак» храма («ему сделали сумрак; погасили все, кроме одной или двух лампад и большой глубокой лампады с зеленым стаканом перед самою Всепетою») и ждет «отблеска», рыдая перед образом. (Правда, вместо «отблеска» Н. С. Лесков дал комическую вариацию чуда: «Теперь мне <...> прощено! Прямо с самого верху, из-под кумпола, разверстой десницей сжало мне все власы вкупе и прямо на ноги поставило...».) Вторая связка касается темы движения. У «Яра» и в банях купец «дрыгает ногами» и «трещепет»; об этом говорится до назойливости часто — значит, это ключевой мотив. Бесовское дерганье продолжается и в храме; его «интерпретирует» монашка:

«Всматриваюсь и <...> замечаю какое-то движение: дядя благоговейно лежит в молитвенном положении, а в ногах у него словно два кота дерутся — то один, то другой друг друга борют, и так частенько, так и прыгают.

— Матушка, — говорю, — откуда же эти коты?

— Это, — отвечает, — вам только показываются коты, а это не коты, а искушение: видите, он духом к небу горит, а ножками-то еще к аду перебирает.

Вижу, что и действительно это дядя ножками вчерашнего трепака доплясывает...».

Начав с «пропасти разгула» (о нормальном мире, который остался за запертыми дверями «Яра», рассказчик замечает: «Нас разлучала пропасть, — пропасть всего — вина, яств, а главное — пропасть разгула»), герой в конце поднимается к «кумполу» церкви. Все это вполне адекватно той концепции древнерусского веселья, которую мы пытались реставрировать.

«С этих пор я вкус народный познал в падении и в восстании...». Так говорит лесковский рассказчик в «Чертогоне». Даже у святых угодников, «в посте и в подвизе просиявших», было грешное естество: «Много бо в них обрящеши падших и возставших (восстание не бедно!)». Так пишет Грозный в 1-м послании Курбскому — тотчас после оправдания скоморошьих забав.[164] «Не люто бо есть пасти, люто бо есть падши не востати: так и тебе подобает отпадения своего пред Богом, что до конца впал в печаль, востати борзо и стати крепко, и уповати и дерзати и на его приключившееся действо крепко и на свою безмерную печаль дерзостно, безо всякого сомнительства».[165] Это царь Алексей Михайлович в 1660 г. утешает своего любимца А. Л. Ордина-Нащокина, у которого сбежал за рубеж непутевый сын Воин.

 

Христианское есть — пад, востати,
а дьявольское есть — пад, не востати.[166]

В «падениях и восстаниях» живет русский человек... Такова патриархальная концепция жизни, в которой есть место и возвышенным движениям души, и буйному скоморошьему веселью.[167]

Разумеется, реконструкция относящихся до «золотого века» скоморошества идей может быть только приблизительной, потому что от XIV в. до нас дошло мало оригинальных текстов умозрительного толка. Но памятники дошедшие этой реконструкции не противоречат. «Философическая география», как она реставрируется по книжной странице, подтверждается Посланием новгородского архиепископа Василия владыке тверскому Федору (1347).[168]

Автор послания убежден, что где-то на востоке доныне существует «чувственный», реальный рай: «А то место святаго рая находил Моислав-новгородець и сын его Ияков; а всех их было три юмы, и одина от них погибла, много блудив, а две их потом долго носило море вътром, и принесло их к высоким горам. И видеша на горе той написан деиисус лазорем чюдным и велми издивлен паче меры, яко не человечьскыма рукама творен, но Божиею благодатью. И свет бысть в месте том самосиянен, яко не мочи человеку исповедати. <...> А на горах тех ликованиа многа слышахуть, и веселия гласы поюща». Пошел туда один из новгородцев. Взобравшись на гору, он всплеснул руками, засмеялся, побежал на звуки пения и исчез. Путники послали другого, наказав ему вернуться и рассказать, что там происходит. Но и другой, исполнившись радости, бросился прочь. Третьему к ноге привязали веревку и стащили его назад; однако он был мертв. «А тех, брате, мужей и нынеча дети и внучата добриздорови». А на западе есть «чувственный» ад: «Много детей моих, новгородцев, видоки тому на Дышучемь мори: червь неусыпающий, и скрежеть зубный, и река молненая Морг, и что вода входить в преисподняя и пакы исходить 3-жды днемь».


[158] Истрин В. М. Александрия русских хронографов: Исследование и текст. М., 1893, с. 188.
[159] Левит, гл. XI, ст. 13; Второзаконие, гл. XIV, ст. 12.
[160] Памятники литературы Древней Руси. XIII век. М., 1981, с. 466.
[161] См.: Буслаев Ф. И. Соч., т. 3, с. 21, рис. № 29; с. 22, рис. № 30; с. 28, рис. № 35.
[162] См.: Алексеев М. П. Юрий Крижанич и фольклор московской иноземной слободы. — В кн.: Алексеев М. П. Сравнительное литературоведение. Л., 1983, с. 63. — Здесь разбирается немецкий анекдот о царе-собаке, приводятся средневековые скандинавские аналогии и даются ссылки на египетские и античные источники этого сюжета, который некогда имел мифологическое и культурное значение. Автор касается и пинежской былины.
[163] Лесков Н. С. Собр. соч.: В 11 т. М., 1957, т. 6, с. 302-314. (Цитаты даются по этому изданию без ссылок).
[164] Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским, с. 16.
[165] Изборник, с. 574.
[166] Русская силлабическая поэзия XVII-XVIII вв. Л., 1970, с. 90 (из стихотворной декларации 1646 г. самозванца Тимофея Акундинова, вологодского уроженца).
[167] О скоморошестве как явлении патриархального быта см.: Туляков Ю. Е. Социально-эстетическое значение народного театра Древней Руси. — В кн.: Проблемы социальной природы искусства в истории русской эстетики. М., 1982, с. 26-43.
[168] Памятники литературы Древней Руси. XIV – середина XV века. М., 1981, с. 42-49.


8 | Стр. 9 из 21 | 10