Минимизировать  

Русская культура в канун петровских реформ - Глава третья

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21
 
Show as single page

К такой жизни царя Алексея с детства приохотили и родители, и воспитатели — духовник-«боголюбец» Стефан Вонифатьев и дядька боярин Б. И. Морозов. Принуждения тут не было, были любовь и согласие. Иначе не стал бы юный царь летом 1648 г., когда в Москве «всколыбалася чернь на бояр», со слезами «выпрашивать» у мира своего кормильца. Учителя малолетнему Петру по прихоти истории выбирал Федор Соковнин, родной брат боярыни Морозовой. Сообразуясь с обычаем и собственным нравом, он искал человека из «тихих и не бражников»[220] и остановил выбор на подьячем Никите Зотове. Едва возмужав, Петр произвел Никиту Зотова в чин князь-папы, сделал главою всех российских питухов.

Казалось бы, налицо скандальная ситуация, потрясение семейных основ, надругательство над почтенным учителем. Но дело обстоит не так просто. Мы знаем, что Петр, оставшись сиротой на четвертом году, всегда уважал память отца и ценил его государственный ум; что Никита Зотов пользовался неизменным расположением венценосного питомца; что Петр, при всех его кутежах, в быту был скромен и непритязателен, а по характеру скуп. М. Е. Салтыков-Щедрин имел право писать о Петре: «Не могу не благоговеть перед широкой русской натурой, равно великой и в уменьи сколотить деньгу на шарамышку, и в уменьи разбросать ее на ветер, хотя внутренно не могу не сочувствовать великому скряжничеству великого русского царя, который целую жизнь не мог забыть, что рижские немцы взяли с него два червонца за десяток яиц».[221]

Впрочем, психологические объяснения крайне ненадежны, когда приходится рассуждать о лицах и событиях трехсотлетней давности. Ограничимся поэтому культурно-историческими соображениями. Попробуем с их помощью разобраться в контрастах дворцового быта при царе Алексее, с одной стороны, и царе Петре, с другой. Петр, без сомнения, эпатировал обычаи дворца и боярских палат. Но в молодости он позволял себе эскапады лишь в качестве частного лица — того лица, которое тогда или позднее именовалось Петром Михайловым, бомбардиром Питером и т. п. Как государь всея Руси Петр эти обычаи соблюдал. Иллюстрацией может служить одно дело о бесчестье, в котором были замешаны лица, стоявшие на ступенях трона.[222]

Истцом был дядька Петра князь Б. А. Голицын, ответчиками — два брата Долгоруких (из них князь Яков Федорович впоследствии стал очень знаменит). 22 января 1692 г. ответчики в царских хоромах «бранили и всякими скверными и неподобными словами бесчестили» истца, называли его «пьяным князем» и «пьяным атаманом», говорили, что «налил бельма» вином, грозили выбить из него «годовалые дрожди». В этой брани нет и капли неправды. Умница, эрудит и латинист Б. А. Голицын как раз в это время, по свидетельству царского свояка князя Бориса Куракина, «пил непрестанно».[223] Однако наказали братьев Долгоруких, и жестоко наказали: их присудили к тюрьме и громадной денежной пене, и хотя в конце концов дело обошлось, но позор был неслыханный. Конечно, Петр защищал близкого человека и временщика (он был последним в правившем Россией после свержения Софьи триумвирате Лев Нарышкин — Тихон Стрешнев — Борис Голицын). Но Петр защищал и честь московской знати. Считалось, что она ведет трезвенную и благочестивую жизнь. Таков был порядок, и царь был на стороне порядка.

Вспомним, однако, что в эти годы в России существовало самодержавие, но не было самодержца. Соправители Иван и Петр олицетворяли идею, не располагая реальной властью. Старший брат жил тихо, младший — шумно и сумасбродно. В этом справедливо видят влияние «дебошана» Лефорта и вообще Немецкой слободы, которую москвичи переименовали в «Пьяную слободу». И было за что: здесь оседало много всякого европейского отребья, потасовки и попойки стали будничным явлением.[224] На Кукуй возлагают ответственность за грубость нравов, которой отличалась компания Петра и дома, и в первом заграничном путешествии. «В Дептфорде Петру со свитой отвели помещение в частном доме близ верфи, оборудовав его по приказу короля, как подобало для такого высокого гостя. Когда после трехмесячного жительства царь и его свита уехали, домовладелец подал куда следовало счет повреждений, произведенных уехавшими гостями. Ужас охватывает, когда читаешь эту опись, едва ли преувеличенную. Полы и стены были заплеваны, запачканы следами веселья, мебель поломана, занавески оборваны, картины на стенах прорваны, так как служили мишенью для стрельбы, газоны в саду так затоптаны, словно там маршировал целый полк в железных сапогах».[225] Впрочем, автор этой инвективы зря приходит в ужас и напрасно конфузится за своих соотечественников.

Англия и при Петре, и в продолжение всего XVIII в. оставалась веселой Англией и пьяной Англией. Знать и двор кутили напропалую вплоть до поколения «чувствительных» людей, когда литература стала сентиментальной, а общество — слезливым, когда в парламенте рыдал пламенный Фоке и плакал невозмутимый Питт. «Пьянствовали и стар и млад, притом чем выше был сан, тем больше человек пил. Без меры пили почти все члены королевской семьи <...> Считалось дурным тоном не напиться во время пиршества <...> Привычка к вину, жертвой которой стал Шеридан, считалась своего рода символом мужественности во времена, когда крепко зашибал молодой Веллингтон, когда “Протестант” герцог Норфолкский, упившись, валялся на улице, так что его принимали за мертвеца, и когда спикер Корнуолл сидел в палате общин за баррикадой из кружек с портером — председатель, достойных своих багроволицых подопечных <...> В Лондоне насчитывалось 17 тысяч пивных, и над дверью чуть ли не каждого седьмого дома красовалась вывеска, зазывавшая бедняков и гуляк из мира богемы выпить на пенни, напиться на два пенса и проспаться на соломе задаром».[226]

Ничуть не лучше выглядела и Речь Посполитая при Августе Сильном, веселый двор которого сохранил и приумножил разгульные привычки времен Яна Казимира и Яна Собеского.[227] Наблюдая своих «братьев-потентатов», Петр мог убедиться, что их отношение к веселью и смеху в принципе то же, какое он усвоил в Немецкой слободе. Раньше Петр только слышал, теперь он посмотрел — и утвердился в «шумстве», поскольку оно вписывалось в программу европеизации. Эпатирование превратилось в норму. Норма утверждалась посредством демонстрации, посредством нарочитой публичности.

Вспомним московский триумф по случаю окончания Северной войны, который наблюдал Ф.-В. Берхгольц.[228] В составе процессии на больших санях, на подобии трона ехал князь-папа в длинной красной бархатной мантии, подбитой горностаем. «В ногах у него, верхом на бочке, сидел Бахус, держа в правой руке большой бокал, а в левой посудину с вином». Дальше ехали кардиналы из свиты князя-папы, за ними — «так называемый беспокойный монастырь, принадлежащий на маскераде собственно к обществу императора. Сани его — громадная машина — были устроены особенным образом, а именно со скамьями, которые сначала, спереди, шли ровно, потом поднимались все выше и выше, в виде амфитеатра, так что сидевшие вверху были ногами наравне с головами сидевших внизу. Позади этой машины, изображавшей нечто вроде головы дракона, стояло несколько смешных масок». Участники процессии были маскированы арлекинами, Скарамушами, драконами и т. д. «Трудно рассказать, — удивляется Ф.-В. Берхгольц, — как необыкновенно странно и смешно было это все». Наблюдателю-голштинцу были чужды русские проблемы, и он не мог понять смысла «странного и смешного» зрелища.

В барочной культуре «все предметы <...> обязательно соотносились друг с другом <...> Все они не были самостоятельны и независимы. Каждый из них существовал, опираясь на другой, повторяя его в своем строении или функции, отражая его в себе. Эта способность предметов к отражению приводила к тому, что какие-то из них могли выступать как копии, повторения».[229] Барочный мимесис воплощался в мотивах зеркала и тени — в мотивах, обнаруживающих тенденцию к слиянию в теме Нарцисса, который не в силах оторвать взгляд от своей тени-отражения.[230] Жизнь многократно и причудливо копирует каждый «архитипос», каждый предмет и каждое явление. Именно копии, «вицефигуры», выявляют смысл оригиналов. Поэтому человек барокко мыслит аналогиями и концептами, «составляя пропорции между вещами, которые сходны между собой».[231]

С чем сходна «машина» беспокойного монастыря, «всешутейшего собора»? Во-первых, с лестницей (амфитеатр — ее «вицефигура»), скорее всего с той достигавшей неба лестницей, которая приснилась библейскому Иакову[232] и потом стала символом восхождения души в небеса. Во-вторых, со сценой школьного театра, и это отмечали комментаторы дневника Ф.-В. Берхгольца.[233] «Машина» пародировала конструкцию симультанной сцены, на которой еще в средние века ставились мистерии и моралите. Эту сцену использовал и русский школьный театр начала XVIII в. Она «символически повторяла строение мироздания. Она делилась по двум направлениям, по горизонтали и по вертикали. Деление по горизонтали определяло пункты, в которых происходило действие: дворец, дорогу, город и проч. Деление по вертикали показывало землю как часть мироздания. Она дополнялась адом и раем, которые отстояли от земли по вертикали: ад находился внизу, рай наверху. Герои двигались не только по горизонтальному направлению, обозначая перемещение <...> из одной точки в другую, но и по вертикали, демонстрируя перемещение человеческой души с земли на небо или в ад. Сверху появлялись небесные силы, снизу — силы зла. Наверх отправлялся праведник, вниз — грешник. Движение обоих видов представлено в таких пьесах, как “Ужасная измена сластолюбивого жития”, “Торжество естества человеческого”, “Рождественская драма” Димитрия Ростовского».[234]

Маскарадная пародия компрометировала оппозиции верх — низ, божеское — человеческое, небо — земля. Цель компрометации очевидна: «естественный человек» утверждал себя на земле, на этой прекрасной и самодостаточной сценической площадке (ибо культура барокко представляла мир как театр, людей как актеров, и недаром формула «vita est scaena similis» стала одной из самых популярных формул эпохи). На лестнице Иакова и на симультанной сцене пребывала душа — между раем и пеклом, между вечной мукой и вечным блаженством. На «машине» беспокойного монастыря торжествовала бренная плоть, знающая о своей бренности и тем более склонная к гедонизму, к наслаждению жизнью.

Конечно, 1721 год был год особый, за все петровское царствование самый радостный.

 

Кто идет с войском, лаврами венчанный,
С знаменми побед гость к нам чрезвычайный?..
Марсово лице, но весьма не ратно,
Все осклабленно, всем благоприятно...
На что посмотрит, то отнюдь не плачет,
Но примененно от радости скачет...
Радостна Церес ралом нивы пашет,
Вся земля пляшет...
Орел российски высокопарящи,
С высоты и горе прелюбезно зряще,
Аки над птенцы криле простирает,
Всех покрывает.
Горé возносит российское племя,
Приспе нам ныне веселия время.[235]

Так пели в 1721 г., когда было с чего плясать и скакать: победой закончилась война, отнявшая у целого поколения молодость и зрелость. Но мысль о «времени веселья» присуща всему петровскому царствованию. Петр и его сподвижники избирают амплуа «веселых людей». Это, конечно, касалось бытового поведения двора и дворянства. Но коль скоро веселый обиход выставлялся на всеобщее обозрение, то он воспринимался как культурное событие — одной частью аудитории неодобрительно, другой — сочувственно.


[220] По свидетельству Котошихина, это были первые и главнейшие требования к людям, которых определяли в учители к царевичам (Котошихин Г. О России в царствование Алексея Михайловича. 2-е изд. СПб., 1859, с. 14).
[221] Салтыков-Щедрин М. Е. Полн. собр. соч. М., 1937, т. 8, с. 96.
[222] Дело, с пространными выдержками из подлинника, изложено в кн.: Забелин И. Е. Домашний быт русских царей…, ч. 1, с. 346-352. (Цитаты даются по этому изданию).
[223] Архив князя Ф. А. Куракина. СПб., 1890, кн. 1, с. 75. – Ср. застольную песню 1690-х гг. «Для чего не веселится» с именами Б. А. и И. А. Голицыных и «брата» князя Масальского (Позднеев А. В. Рукописные песенники XVII-XVIII веков. (Из истории песенной силлабической поэзии). — Учен. зап. моск. гос. заочного пед ин-та, 1958, т. 1, с. 65-66.
[224] См.: Богоявленский С. К. Московская Немецкая слобода. — Изв. АН СССР. Сер. истории и философии, 1947, т. 4, № 3, с. 225-226. - То же характерно для Мещанской слободы, где селились выходцы из Речи Посполитой (Богоявленский С. К. Научное наследие. О Москве XVII века. М., 1980, с. 151 и след).
[225] Ключевский В. О. Соч.: В 8-ми т. М., 1958, т. 4, с. 26.
[226] Шервин О. Шеридан / Пер. с англ. В. Воронина. М., 1978, с. 7-11.
[227] См.: Николаев С. И. «Посмеятельные слова» В. Коховского в русском стихотворном переводе 1677 г. — Русская литература, 1980, № 1, с. 121-126.
[228] Берхгольц Ф.-В. Дневник камер-юнкера. М., 1858, ч. 2, с. 47-52.
[229] Софронова Л. А. Принцип отражения в поэтике Барокко. — В кн.: Барокко в славянских культурах. М., 1982, с. 80.
[230] См.: там же, с. 83-85.
[231] Sarbiewski M. K. Wykłady poetyki. Wrocław, 1958, s. 401.
[232] Бытие, гл. XXVIII, ст. 10-16.
[233] XVIII век. Л., 1974, сб. 9, с. 27.
[234] Софронова Л. А. Некоторые черты художественной природы польского и русского театров XVII-XVIII вв. — В кн.: Славянское барокко: Историко-культурные проблемы эпохи. М., 1979, с. 177.
[235] Русская силлабическая поэзия XVII-XVIII вв., с. 349-352.


13 | Стр. 14 из 21 | 15