Минимизировать  

Русская культура в канун петровских реформ - Глава третья

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21
 
Show as single page

Допущение В. П. Адриановой-Перетц вполне резонно. Обратим внимание на то, что шутовской путь «до тово веселья» начинается в Кракове. Значит, Краков был «обсервационным пунктом» автора и, по-видимому, родиной протооригинала «Сказания». Впрочем, это могла быть и условность: ведь именно Краков, столица Малой Польши, — главный очаг польской смеховой литературы. Здесь она сочинялась, здесь и печаталась. Ее укрывавшиеся под шутовскими псевдонимами авторы рекрутировались из рядов интеллигентного пролетариата — из бродячих школяров и бакалавров, безместных канторов и певчих, из учителей приходских школ. Разумеется, поис-ки гипотетического протооригинала «Сказания o роскошном житии и веселии» вовсе не обязательно увенчаются успехом: «Сказание» насыщено русскими реалиями, касающимися бытовой сферы, еды, питья и т. п. Это свидетельствует o коренной переделке источника. Однако польские и украинские аналоги «Сказания» существуют.

Они написаны и прозой и стихом. Из прозаических текстов этого круга больше всего известны «Peregrynacja Maćkowa» (1612) и «Sakwy» (около 1650). B первом вожделенная страна обжор и пьяниц не имеет точной географической локализации — это баснословный Kraj Jęczmienny (нем. Schlaraffenland); во втором эта страна помещается в Новом Свете. «Там каждый день вёдро, весело, чудесно, никаких забот, работать не надо — одежда, еда и питье всегда готовы».[258] Но, чтобы туда добраться, «нужно двадцать дней карабкаться по перинам, как по облакам».

Из стихотворных произведений для нашей темы интереснее всего интермедия «Darmostrawski, Kurołapski». Ee герой Darmostrawski так описывает сказочную землю:

 

Tam wół pieczony chodzi mając w sobie noże,
Skoroć się jeść zachciało, kraj sobie, niebożę.
Na kamienicach dachy kryte kołaczami,
          a płoty miasto chrustu grodzą kiełbasami.
Co to u nas na dębach rodzą się żołędzie,
          to tam migdałów pełno pod dębami wszędzie.
Ale któż to tam pomni, co się tam widziało,
          kiedy bym miał wyliczać, czasu by nie stało.[259]

(Там ходит жареный бык, утыканный ножами;
если захотелось есть — отрезай кусок, бедняга.
Там дома покрыты калачами,
a плетни заплетают не хворостом, — колбасами.
У нас на дубах родятся желуди,
A там всюду под дубами полно миндаля.
И кто упомнит все, что там видел!
Коли обо всем рассказывать, — никакого времени не хватит.)

Darmostrawski (это имя по-русски можно приблизительно передать как Дармоед) является зрителю в рубище. Контраст между убожеством нищего бродяги и его рассказом o той стране, где он только что побывал, и создает смеховую ситуацию. Этот зрелищный контраст играет роль текстового эквивалента: он заменяет словесную компрометацию, которая обычно оформляется в шутовском маршруте. Однако в иных случаях используются оба способа компрометации — словесный и зрелищный.

Такое сочетание находим в украинских «вѣршах нищенских», опубликованных B. H. Перетцом по рукописи середины XVIII в. из библиотеки Народного Дома во Львове (№ 164).[260] Весь цикл состоит из семи стихотворений, написанных от первого лица. Второе стихотворение цикла называет вожделенную страну «Чучъманскими краями» — это, по-видимому, аналог польского выражения Kraj Jęczmienny:

 

От юж и я з далекой земли привандровав,
          сто мыль есми з Чучъманских краев мишуровав
И видѣлемь там барзо великие дива —
          скажу вам всѣмь, если хто купить минѣ пива.
Там гори масляние книшами поросли,
          двѣ стоять високие, до купи ся зросли.
На тих горах двѣ бабѣ, що пероги плещуть,
          два заяцѣ лапами усе y пѣчь мещуть.

Четвертое стихотворение еще ближе (по реалиям) к «Сказанию o роскошном житии и веселии»:

 

А звѣзди там як динѣ всюди ся валяют,
         свинѣ в золотих коритах мигдали ѣдают,
Рѣка горѣлъчаная через ринок течет,
         пий там кождий хоч гарцем, нѣхто слова не речет.
А воробцѣ у срѣбрних там панчохах ходят,
         и ковбаси живии по вербах ся родят.
Свинѣ в лѣтѣ и зимѣ в дубах ся поросят,
         пчоли меду по чверцѣ в кождий день приносят.

Здесь дан и рифмованный смеховой маршрут в «землю Чучъманскую»: «3 Янова до Крилова, С Крылова до Зборова, <3> Зборова до Яворова, 3 Яворова до Бузанова, 3 Бузанова до Кремянъця, С Кремянця до Камянця, 3 Камянця до Лвова, 3 Лвова до Кракова, 3 Кракова до Очакова, 3 Очакова до Пиотркова, 3 Пиотркова до Чигирина, 3 Чигирина до Оринина, 3 Оринина до Карапчѣева, С Карапчѣва до Олѣева, 3 Олѣева до Кудринець, А с Кудринець до Фдековець, С Фдековець до Ожеговець, на отжини, Бо там чверть за шелют свѣжини, 3 Ожоговець до Городка, Аж там рѣпа солодка, 3 Городка до Бучача, Аж там по шелюгу кляча. 3 Бучача идѣть просто в землю Чучъманскую, А будете там мѣти повагу панскую».

Любопытно, что словесная компрометация мотива здесь усилена за счет описания обратного пути из Чучъманского края на нашу грешную землю. Оказывается, что обратная дорога очень трудна — герой пробирался лесами, тонул в болотах, едва избежал встречи с разбойниками. В конце концов он попал... в Новый Свет («а прилетѣлем до вас от тут на свѣт новий»). В «Sakwach», как мы помним, Новым Светом назывался именно сказочный рай. В украинском стихотворении Новый Свет — реальный мир, то украинское село или местечко, где исполняются «вѣрши нищенские» На первый взгляд, это находится в противоречии со смеховой идеологией, ибо персонажи смеховой литературы решительно разочаровались в реальной жизни и ничего хорошего от нее не ждут. Однако противоречие снимается, если обратить внимание на жанр опубликованных В. Н. Перетцом стихотворений.

Все тексты цикла — колядки, певаемые на святках. Их исполняли бродячие школяры: «Павперове школы брацъкое, ведлуг звычаю жебруючи собе поживенья и штуки хлѣба, ходили спиваючи в домах розных».[261] Если нищенствовали учащиеся, то недалеко от них ушли и учащие — «бакаляры» и «дяки». Жизнь их была незавидной, но на святках они могли рассчитывать на хорошую поживу. На святках и этот мир выглядел как «Новый Свет». Жанром стихотворений предусмотрена и зрелищная компрометация: колядки не принадлежали к разряду домашнего чтения, они исполнялись публично и вслух, так что каждый мог хорошенько разглядеть оборванного школяра.

Человек, который ради куска хлеба рисует картины раблезианского изобилия, — это изгой, неудачник, обиженный жизнью, извергнутый из мира сытых. Он и не пытается туда проникнуть, но мстит этому миру смехом, становится в позу шута, как автор «Сказания о роскошном житии и веселии». Основной парадокс шутовской философии гласит, что мир сплошь населен дураками — и среди них самый большой дурак тот, кто не догадывается, что он дурак. Отсюда (с помощью софизма) делается вывод, что в мире дураков единственный неподдельный мудрец — это шут, который валяет дурака, притворяется дураком. Поэтому осмеяние мира в демократической сатире — это не только художественный прием, но и своеобразное мировоззрение, выросшее из противопоставления собственного горького опыта «душеполезной» официальной культуре.[262]

В XVII в. русское простонародье обнищало до такой степени, что реальность стала походить на смеховой антимир. Он уже не мог восприниматься лишь эстетически, как художественный «мир навыворот».[263] Власти буквально загоняли народ в кабаки: «Питухов бы с кружечных дворов не отгонять <...> искать перед прежним прибыли», — наказывала царская грамота 1659 г.[264] Даже законной жене под страхом порки запрещалось увести домой непутевого мужа, пока он не пропьется до креста. Обыденная житейская практика слилась с традиционными смеховыми ситуациями. Бывший «смеховым пространством» кабак становился домом, а шутовская нагота — наготой реальной. «Хто пьян, тот всяк сказывается богат велми, а как проспится, ино перекусить нечево», — писал автор «Службы кабаку» (с. 57). Только во хмелю бедняк мог вообразить себя богачом. «Безместно житие возлюбихом... — пели питухи. — Наг объявляшеся, не задевает, ни тлеет самородная рубашка, и пуп гол. Когда сором, ты закройся перстом. Слава тебе, Господи, — было да сплыло, не о чем думати, лише спи, не стой, одно лише оборону от клопов держи, а то жити весело, а ести нечего» (с. 50). Нелепый, изнаночный, страшный мир вторгался в жизнь. Отсюда — трезвое и трагическое чувство безнадежности, которое прорывается сквозь пьяный смех и делает его «смехом сквозь слезы».

Демократическая сатира не изобретает новых жанров, — она пародирует готовые конструкции, апробированные в фольклоре и в письменности, выворачивая их наизнанку. Чтобы воспринять пародию, чтобы оценить ее по достоинству, читателю и слушателю необходимо хорошо знать пародируемый текст. Поэтому в качестве образца берутся самые обиходные жанры, с которыми древнерусский человек сталкивался изо дня в день, — судное дело, челобитная, роспись приданому, эпистолия, церковная служба. Что пародирует «Сказание о роскошном житии и веселии»? «Сказание» — это антиутопия; следовательно, здесь пародируется жанр утопии.

В XVI-XVII вв. этот жанр культивировали такие европейские мыслители, как Кампанелла и Томас Мор (от последнего и пошло название жанра). У профанов их возвышенные умозрения стали питательной почвой для легенд о вполне реальных «счастливых» островах и землях. У Томаса Мора об острове Утопия рассказывает старый моряк, участник экспедиций Америго Веспуччи. Тотчас же нашлись люди, которые серьезно собрались плыть на Утопию. Несколько столетий упорно и безуспешно искали легендарный остров Св. Брандена.

Русская литература XVI—XVII вв. не создала и не усвоила утопий ренессансного и барочного типа, хотя их отзвуки и слышны в публицистике Ивана Пересветова и Федора Карпова. Вплоть до петровской поры читатель продолжал пользоваться сохранявшимися в книжном обороте средневековыми сказаниями о земном рае, о царстве пресвитера Иоанна, о рахманах-гимнософистах. В. П. Адрианова-Перетц справедливо заметила, что «Сказание о роскошном житии и веселии», в котором «все чрезвычайно конкретно», «ни в малой мере не напоминает традиционные представления древнерусской литературы о рае» (с. 240). Может быть, «Сказание», которое как-никак нельзя считать оригинальным памятником, на русской почве «потеряло» пародируемый объект?

Ничуть не бывало. Пусть Россия переходного периода не знала утопии как литературного жанра. Пусть идиллическая Аркадия, состоявшая с Утопией в дальнем, но бесспорном родстве, крайне мало затронула русские умы. (С легкой руки Саннадзаро, издавшего свою знаменитую «Аркадию» в 1502 г., миф о счастливой стране пастухов и пастушек сделал в европейских литературах блистательную карьеру. В России о нем были осведомлены, как явствует хотя бы из ссылок на Саннадзаро и разделов о буколиках в восточнославянских поэтиках. Но до поры до времени осведомленностью дело и ограничилось.) Однако утопии культивировались в русской устной культуре. Речь идет не о сказочном царстве с молочными реками и кисельными берегами, а о жанре, который в международной фольклористике называется Chroniknotizen, или Sagenbericht, а по-русски соответствует словосочетанию «слухи и толки».[265] В XVII в. ходило много слухов о далеких привольных странах — о Мангазее, «серебряных и золотых островах», о Даурии, о богатом острове на «Восточном океане». Там «хлеб, и лошади, и скот, и свиньи, и куры есть, и вино курят, и ткут и прядут со всего с обычая с русского», там много земли непаханой и никто не берет податей.[266]

Вера в эти легенды была столь сильна, что во второй половине XVII в. сотни и тысячи бедняков, целые сибирские села и остроги снимались с мест и бежали неведомо куда. Побеги приняли такие размеры, что правительство не на шутку встревожилось: за Уралом особые заставы перенимали беглецов, а сибирские воеводы заставляли поверстанных в казаки гулящих людей целовать крест на том, что им «в Даурскую землю не съезжать и без отпуску не сойти».

В устном контексте «Сказание о роскошном житии и веселии» как бы обретает свойства пародии. Оно разрушает наивную веру в то, что есть еще на земле место добру и справедливости. Нарочито серьезное описание сказочного изобилия доводится в «Сказании» до абсурда, а потом переходит в план небылицы: «А там берут пошлины неболшия, за мыты, за мосты и за перевоз — з дуги по лошади, с шапки по человеку и со всево обозу по людям» (с. 42). Это то самое богатство, которое чудилось во хмелю кабацким голям. В образе с мехового, поистине раблезианского изобилия представлена реальная и безысходная бедность, «нагота да босота».


[258] Polska satyra mieszczańska / Wyd. K. Badecki. Kraków, 1950, s. 340-341.
[259] Literatura mieszczańska w Polsce ot końca XVI do końca XVII wieku. Warszawa, 1954. T. 2 / Oprac. K. Budzyk, H. Budzykowa, J. Lewański. S. 401-402.
[260] Перетц В. Н. К истории польского и русского народного театра. XV-XX. СПб., 1912, с. 124-136 (отд. отт.: ИОРЯС. СПб., 1911, т. 16).
[261] Там же, с. 122.
[262] См.: Grzeszczuk St. Błazeńskie zwierciadło, s. 142.
[263] Лихачев Д. С. Древнерусский смех, с. 90.
[264] Прыжов И. История кабаков в России. СПб., 1868, с. 69-71.
[265] См.: Чистов К. В. Русские народные социально-утопические легенды XVII-XIX вв., с. 11.
[266] Там же, с. 290-294.


16 | Стр. 17 из 21 | 18